Это был человек лет пятидесяти — пятидесяти пяти, очень толстый, вернее тучный, как все бездельники; его лукавая физиономия отнюдь не внушала доверия.

— Эй, отче, что там стряслось? — крикнул один из моряков, подбегая к монаху.

Итилонец сильно гнусавил (как видно, он на собственный лад поклонялся Венере не менее усердно, чем певец любви Овидий Назон); он изъяснялся на маниотском наречии — такой мешанине из греческого, турецкого, итальянского и албанского языков, какая могла возникнуть разве только при Вавилонском столпотворении.

— Уж не захватили ли солдаты Ибрагима вершин Тайгета? — спросил другой моряк, сопровождая своя слова беспечным жестом, свидетельствовавшим о весьма умеренном патриотизме.

— Только бы не французы, в них мало проку! — отозвался первый итилонец.

— Они друг друга стоят, — вмешался третий.

Эта реплика показывала, что освободительная борьба, даже в самый ее тяжелый период, не слишком занимала умы обитателей крайнего Пелопоннеса, столь не похожих на жителей северной Мани, доблестно сражавшихся за независимость родины.

Но калугер не мог ответить. Он запыхался, спускаясь по кручам. Его душила астма. Он тщетно пытался заговорить. Правда, один из его предков, марафонский воин, за минуту до смерти нашел в себе силу возвестить победу Мильтиада. Впрочем, здесь речь шла не о Мильтиаде и не о греко-персидской войне. Вряд ли этих свирепых обитателей крайней оконечности Мани можно было вообще считать сынами Эллады.

— Да ну же, отче, не тяни, выкладывай! — вскричал старик по имени Годзо, особенно нетерпеливый, словно он чутьем угадывал, какую весть принес монах.

Толстяк, наконец, отдышался. Указав рукой на горизонт, он прохрипел:

— Корабль в виду!

При этих словах бездельники вскочили на ноги, захлопали в ладоши и устремились к скале, господствовавшей над гаванью. С нее был далеко виден морской простор.



3 из 165