
— А где работают-то? — спросила она вслух, добывая воду из рукомойника, к которому надо было тоже привыкать заново, и он, похоже, точно так же привыкал к ней, ошалело гремя носиком на весь дом.
— В теплицах работают нынче. Кончают уже.
— А что ж так рано?
— А уж ты у этого умника Ишутина спроси! Помидоры вон на воле, на кустах, гниют, а он — теплицу!
Наверно, все-таки директору совхоза Ишутину иногда становилось обидно, что громче и сердитее всех, сердитее даже районной газеты, ругает его бабка Суркова, и сын и дочери которой давно перебрались в город, а зять, Наташин отец, вот теперь даже наступает на него, на Ишутина, и на его хозяйство новыми корпусами своего завода, отхватывая один за другим рыжие бугры вдоль шоссе… Иногда ради справедливости Петровна, бабушкина подружка, робко заступалась за директора: ведь старается, ведь молоденький еще, опыта нет, и газета вон на него ругается…
Тогда бабушка Дуся маленькой, но тяжелой и крепкой ладонью сдвигала на лоб косынку, завязывала ее тугим узлом на затылке и спрашивала:
— Разве у нас когда-нибудь была фитофтора?
— Не было! Не было! — тут же забыв про свою справедливость, кричала в ответ Петровна, потому что фитофторы она тоже простить Ишутину не могла.
Но все-таки больше всего обе они не могли простить ему Князьевку, родную их деревню, которую Ишутин начал «рассасывать», как только пришел в совхоз, — чтобы не мешалась, не путалась под ногами эта Князьевка, лежащая за тридевять земель, куда ни водопровод не подтянешь, ни газовую плиту не проведешь. Обе они дружно, со скандалом ушли на пенсию, когда Князьевка начала рассасываться и неожиданно нависла угроза переселения на центральную усадьбу их общего и давнего врага — бабы Груни, а из дома, если путь их лежал мимо ишутинской конторы, выходили теперь непременно в косынках поярче и в платьях поновее, чтобы все видели: вот каких молодых-то Ишутин на пенсию выпроводил!
