
А теперь я разделаюсь с Сашенькой. Нет, меня слух не обманул: и на этот раз „даешь вундервунда Броню!“ он кричал громче всех. Не спасут тебя, Саша-Маша, ни твои невинно голубые глаза, ни твои соловьиные речи. Знаю я теперь твое благородство! Твой вопль „даешь вундервунда!“ я не забуду до конца похода!
Если бы я был королем, я бы назначил трубадуром Сашу Южина. Не своим, конечно, а нашего доблестного командира. Саша не признает поговорки „не поминай имя бога всуе“ и почти каждую фразу начинает с прославления подвигов Глеба: „А вот Глеб…“ и так далее.
И еще наш Саша обожает говорить о романтике. Как, например, сейчас:
— „Ненаселенка“ — это мужество и романтика. Трескучий мороз, обледеневшие бахилы на ногах, которые досточтимый Николай Гаврилович Норкин презрительно зовет чунями, раскаленная посреди палатки печка, от которой всегда пахнет паленой шерстью, и страшно холодные спальные мешки. И две недели — ни единой души. Да здравствует „ненаселенка!“
Обычно Саша смущается и краснеет. А сейчас он прямо Цицерон. Разница лишь в том, что Цицерон произносил свои речи с трибуны и целому сенату, а Саша — с верхней полки и одному-единственному Васе Постырю. Вася слушает. Он еще не знает, что Саша о романтике может говорить по пять часов кряду.
— А вечером, — продолжает с жаром Саша, — когда от усталости голова не держится на плечах, снова работай: руби-пили сухостой, ломай еловый лапник, растягивай окаменевшую палатку…
— А зачем ты голову берешь в поход? — ехидно интересуется Вася. — Оставил бы дома, глядишь — не потерял… — Такие реплики на Сашу действуют, как ушат холодной воды. Он мгновенно краснеет и молит о пощаде:
