
- Нет, ты посмотри!!!
Я посмотрел. Паренек лет тринадцати мелкими пассовками - то одной, то другой ногой - гнал мяч, отыскивая лазейки в узком лабиринте между гуляющими.
- Ты только взгляни, чём они играют! - схватила меня за руку Элико.
Я вгляделся и вдруг услышал, как вся моя кровь с грохотом хлынула в голову.
Вместо мяча эти милые дети гоняли по грязной мостовой круглую белую булочку.
Какая-то сила кинула меня к этому парню, я цепко схватил его за его болоньевое горло, стал трясти его и толкать и кричать на своем ужасном (а сейчас, вероятно, и вовсе уж тарабарском) немецком языке:
- Что ты делаешь?!! Оставь! Сейчас же! Негодяй! Тебе не стыдно? Это же хлеб! Хлеб! Это - хлеб!..
Элико что-то кричала, оттаскивая меня, а я тряс его, тряс и тряс, и видел его выпученные, вытаращенные, налитые ужасом голубые глаза, и, как ни стыдно мне сейчас в этом признаваться, в ту минуту я не испытывал ничего, кроме гнева, отвращения и, может быть, даже ненависти.
Вырвавшись, он отскочил в сторону, налетел на кого-то, чуть не упал, еще раз с ужасом посмотрел на сумасшедшего или пьяного старика и сломя голову побежал...
- Боже мой! - сказала Элико. - Ты с ума сошел! Ты же мог убить ее.
- Да, - сказал я сквозь зубы, пытаясь достать из кармана непослушными трясущимися пальцами баночку с валидолом. - Мог. Но почему ты говоришь "ее"?
- А потому, что это девочка.
Я оглянулся, и взгляд мой еще успел поймать ее. Да, конечно, это была девочка - черноволосая девчоночка в зеленоватой кофте и в черных расклешенных штанах. Еще мгновенье - и я уже не видел ее. Растворилась в толпе.
А грязную, измятую булочку я подобрал, завернул в газету и привез в Ленинград. Уже давно засохшая, окаменевшая, она лежит у меня за стеклом на полке книжного шкафа рядом с фотографией моей покойной мамы.
* * *
P.S. В этом рассказе нет вымысла, кроме того разве, что немец из Дюссельдорфа на самом деле пил не мозельвейн, а вино, которое называется "бычья кровь".
