
- Все-таки. Что случилось?
- Не знаю. Просто я почему-то вспомнила Ноя и Гиви.
- Но почему именно сейчас?
- Не знаю.
Ной и Гиви - младшие братья моей жены. Я их не знал. Молодые грузинские парни. Оба погибли - один под Херсоном, другой в деревне Осиновка на Смоленщине.
- Но он же ни в чем не виноват, этот Барабек, - сказал я, смахивая слезинку с ее щеки.
- А разве я что-нибудь говорю?
- Ты знаешь, я думаю, в то время он не только стрелять, но даже "хайль Гитлер" не умел еще как следует крикнуть.
- Да, наверно. И вообще он довольно симпатичный. Смешной. Только до чего же бездуховный!..
- У нас ты бездуховных мало видела!
Чтобы развеселить ее, я сказал:
- А сырое мясо, представь себе, вовсе не такое противное. Даже наоборот...
И я рассказал ей, как в сорок втором году, в феврале, кажется, я выменял на Мальцевском рынке за полпачки табака хороший, граммов на триста, кусок свежего мяса. Баранины, как уверял продавец. Боюсь, что это была все-таки не баранина, а собачатина.
Вспоминать эту историю мне стыдно. Не потому, что я ел собаку. В осажденном Ленинграде мне приходилось лакомиться столярным клеен, подошвенной кожей, хлопковым жмыхом. Стыдно вспоминать другое - как я тогда шел домой и через каждые десять шагов останавливался и отщипывал кусочки мяса - совсем крохотные, с ноготок, - и клал их в рот, и сосал, и жевал, и пережевывал, и жмурился от наслаждения.
А дома ждали меня мать и сестра. Их долю я, кажется, все-таки донес. Нет, не кажется. Донес в самом деле.
А ведь мог и не донести!
- Это было в феврале, - сказал я. - Уже в сорок втором.
- В феврале умер мой сын, - сказала Элико.
Тогда она была женой другого. В родильный дом на Васильевский остров ее везла на детских салазках через весь засыпанный снегом город Нюша, женщина, которую она теперь называет своей блокадной сестрой.
