
– Оне не могут, а я могу. Могу! – И кулачком, кулачком по стене – за стеной корпел штат всероссийского розыска, всего-навсего шестнадцать душ: копиисты, протоколисты, регистраторы, архивариусы.
На столе – сукно алое, синего фарфора чернильница, канделябр серебряный – белел на столе лист, исписанный крупно, а заголовок и вовсе вершковыми буквами: «Вашего императорского величества к подножию всенижайший и последнейший раб с искренним благоговением и подобострастием полагаю доношение».
Степан Иваныч проворно убрал бумагу.
– Каждый, кто служит в Тайной, – строго сказал г-н Шешковский, – обязуется держать в секрете, что видит, что слышит, что знает.
– Понимаю. А между тем вот это… Вот это напечатают.
– Чего? – он коротко, сухонько рассмеялся, как горох из кулька. – Никто не дозволит.
– Время дозволит!
Он опять рассмеялся, слезинку смахнул.
– Пущай, коли делать нечего.
– Но, согласитесь, шпионством и не пахнете – сказал я, сознавая бессилие апелляции к историческому возмездию.
– А богохульством? – Он мелко перекрестился. – А поношением государыни? – Он еще раз перекрестился. Объяснил назидательно: – Поношение иностранных государей есть неосторожность, не относящаяся к деяниям вредным и важным, посему подлежащее разбору в губернии. А тут?! – Г-н Шешковский трижды брякнул бронзовой дужкой потайного ящика. – Тут, судырь, всемилостивейшей государыни нашей, дщери Петра Великого, отца отечества! – И г-н Шешковский перст воздел.
Будто повинуясь его жесту, там, на дворе, высоко ударили куранты. «Осанна державе», – изрек секретарь розыскной канцелярии. Экая сволочь, подумалось мне, ведь совсем иные звоны слышит.
– А на Москве благолепнее, – сказал я, как бы заходя с тыла.
– Да-а-а… – Он покивал. – Бывалоче, ко всенощной в Ризположенскую.
