
Я присел на корточки. Ласково примял морду Пума ладонями. Он опасливо высвободился. Робко лизнул в ухо.
– Напрасно не веришь… я ведь не тюремщик. Ты прав, пятнистый. Почему ты – крепкая псина – должен кому-то подчиняться? Мы все равны в этом мире, все-все!
В стожке я обнаружил лёжку Пума. Пёс тут поселился. Решил не возвращаться. Не мог уяснить смысла жестоких наказаний и цепи. Своровать и погрызть ботинок, нагадить на пол, ослушаться – это ясно, это возбраняется. Но отчего нельзя рысить по лесу, мышковать, облаивать птиц, купаться в речке? И пёс предпочёл голод, камни прохожих, зелёный стог.
Я опустился в стог, обволакиваясь шуршащим сеном. Привлёк Пума. Сено пахло одуряюще сладко.
Пёс напряжённо лежал рядом и вслушивался в мою торопливую речь. А я говорил, говорил. Руки выщупывали клещей в Пуминой шубе. Отрывали. Я раздавливал их подошвой.
С речки бесшумно и мягко налетал козодой. Отворачивая от нас, скрывался в сумраке. Пёс, против обыкновения, не рвался за птицей.
Усталость природы – глубокая тишина и дремотный покой – разливалась тёплыми сумерками.
Сено покалывало через рубаху. Зыбкими писклявыми столбиками плясали комары.
– Жизнь не может быть ничьей собственностью… ты молодчина. – Я степенно разглаживал бархатистое ухо собаки на ладони. – Когда со мной скверно обходятся, тоже не радостно. А ведь я тоже ничья не собственность… Ты прости, Пум. Я никогда о таком не думал. Не со зла. Боялся потерять тебя. Ты прости…
Я теребил пальцами его жёсткую бородку, усы. Он увёртывался. Щёлкал на комаров челюстями. Тыкался на голос в ладони, грудь. Глухо рычал. Заглядывал в лицо.
Я спросил, ласково заламывая собачью морду к своему лицу:
– Почему ты не человек, Пум?
Я встал. Стряхнул сено.
По пути к нам пристала Зейка. Как все уставшие дети, хныкала, путалась в ногах, ластилась. Пум осторожно переступал через надоедливый пушистый комок.
