Второй ручей сужался в быстрину, и мне пришлось перебросить Чукочу через нее, а самому свалить топором лиственницу и перейти. Через десять километров сделал пятнадцатиминутный привал, развел костер, заварил себе индийского чаю из пачки со слоном, а Чукоче кинул кусок сахара. Он сгрыз его без всякого интереса и растянулся как мертвый на солнцепеке.

Следующие десять километров до впадения Голубого в Тополевку дались мне гораздо труднее. Мы шли на час дольше, все время плетя кружева вокруг топких мест, и Чукоча выбился из сил до того, что, вскарабкиваясь на кочку, летел с нее мордочкой вниз в болотную холодную воду. У него не было ни сил, ни времени отряхиваться, и он больше был похож на маленькую выдру, чем на щенка лайки. Тем не менее он не скулил и не пищал, и я решил не делать привала.

Пять последующих километров вдоль Голубого были с перепадом высотой в пятьдесят метров, и почти незаметный на глаз подъем вымотал меня до того, что я шел на честном слове и на стыде перед Чукочей. Стали попадаться следы сохатых недельной давности, и наступал одновременно кризисный момент перед вторым дыханием. Наконец показался водораздел Голубого, и в широкой долине я решил разбить лагерь. Натянул палатку, расстелил спальник, разложил вещи, натаскал сухого стланика на неделю, разжег костер и приготовил на ужин гречневую кашу с тушенкой. И только тогда, когда положил Чукоче еды, чтоб остыла, спохватился: а где же он? Чукоча спал каменным сном на боку под крылом палатки, положив мордочку на одну лапу и прикрывшись другой от комаров. Но эти подлые твари облепили, наверное, в пять слоев его кожаный нос и забились даже в нежную бахрому вокруг пасти. Я их согнал, поставил плоский камень с кашей около носа Чукочи; тот только нервно дернул лапкой, но не проснулся. Тогда я накрыл его своим ватником.



10 из 38