
Николай поручил ему составить манифест о своем восшествии на престол. Составил, но не угодил. «Да благоденствует Россия мирною свободою гражданскою и спокойствием сердец невинных», — эти слова не понравились; велели переделать. Переделал — опять не понравилось. Манифест поручили Сперанскому.
Карамзин огорчился, но продолжал бывать во дворце, говорил о причинах общего неудовольствия и о мерах, какие надо принять для блага отечества.
Никто не слушал его, и он замолчал, отошел. «Кончена, кончена жизнь! Умирать пора», — плакал и смеялся над старою Бедною Лизою.
Стоя теперь у камина, поглядывал издали на все с грустью задумчивой. «Гляжу на все, как на бегущую тень», — говаривал.
Рядом шептались два старичка-сановника.
— Надеюсь, мы вас не лишимся? — спрашивал один.
— Бог знает, что с нами будет! — пожимал плечами другой. — Намедни, за ужином, Петр Петрович шампанским угащивал: «Выпьем, говорит, неизвестно, будем ли завтра живы».
— Все грустить изволите, ваше превосходительство? — сказал, подойдя к Карамзину, обер-камергер Алексей Львович Нарышкин, весь залитый золотом и бриллиантами, с лицом величаво-приветливым и незначительным, с жеманно-любезной улыбкой старых вельмож екатерининских. весельчак, забавник, шутивший даже тогда, когда другим было не до шуток.
— Не я один, а вся Россия… — начал было Карамзин…
— Ну, Россию лучше оставим, — усмехнулся Нарышкин тонкою усмешкою. — Давеча, во время панихиды, на Дворцовой площади расшалились извозчики. Послали унять: стыдно-де смеяться, когда все плачут о покойнике. «А чего, говорят, о нем плакать? Пора и честь знать, вишь сколько процарствовал!» Вот вам и Россия!
Бледное лицо Карамзина вспыхнуло.
— Смею думать, ваше превосходительство, что в России найдутся люди, которые заплатят долг благодарности…
