Это мне Пущин намедни сказал. И тетенька тоже: «Ах, говорит, Маринька, ты еще не знаешь, какая это птица любовь: как прилетит, так и улетит». И бабенька…

— Сколько их у вас, тетенек да бабенек!

— Ох, много, страсть!

— И вы им всем верите?

— Ну, конечно!

У нее была привычка повторять эти два слова: «Ну, конечно!», и она делала это так мило, что он ждал, когда она их скажет.

— Как же не верить? Надо верить старшим. Сама-то ведь глупенькая, так вот умным людям и верю. Я вся из чужих слов, как одеяльце из лоскутков пестреньких.

— А под одеяльцем кто-то прячется? — улыбнулся он.

— А вот узнайте кто, — прищурилась она, глядя на него исподлобья и тоже улыбаясь лукаво-дразнящей улыбкой. И опять блеснул тот солнечный луч, который ласкает все, на что ни упадет.

Помолчала, вздохнула, и лицо омрачилось мыслью недетскою.

— Так-то, князь. Любовь улетит, а Хо останется: оно ведь без крыльев, как червяк, ползучее, или вот как большой, большой паук, ужасный, отвратительный…

Оба замолчали и опять почувствовали, что молчание сближает их неудержимо растущею близостью.

— Ну, хорошо, — сказал Голицын, — пусть бабеньки да тетеньки как им угодно. А вы-то сами хотите, чтоб любовь улетела?

— Ну, конечно, нет! Я люблю любить крепко — не умею любить немножко. Надо, чтоб епанча не спадала с одного плеча, а держалась на обоих твердо.

— Так, Маринька, так! — посмотрел на нее Голицын, как будто, наконец, вспомнил, узнал: «Так вот ты кто!»

— Какая вы хорошая! — проговорил уже другим, тихим голосом.

— Ну, вот, нашли хорошую! Вы меня еще не знаете. Спросите-ка маменьку: она вам скажет, какая я несносная девчонка, злая, упрямая.

— Послушайте, Маринька, можно с вами говорить просто?

— Ну, конечно. Я сама люблю — просто. Этих церемоний терпеть не могу!



6 из 273