
Она не помнила, как вылезала, как шла по сеням. Помнила, как открыла дверь и бросилась к Борису.
– Ну, ну. Вера, ну, ну – смеясь, усаживал ее Савинков – у меня прежде всего дисциплина, умывайся вот тут, а потом – Анисья! – крикнул он – давайте-ка самовар!
Вера, как после сна, проводила рукой по лицу.
– Я всё не верю, что я у тебя, что это ты. Ты очень изменился.
– Полысел, постарел, но такой же «бесконечно милый»?
– Милый, милый, – шептала Вера.
Не стучась, черным валенком кухарка Анисья распахнула дверь и тяжело ступая пятками, деревянно пронесла к столу самовар.
4
Где-то над Сухоной задержалось еще огненное солнце. А на сугробы улиц уж легли от домов тени.
Савинков и Вера шли по деревянным скрипящим тротуарам. Зимний сумеречный вечер тих. Снег потерял белизну, став синим. Над ним плывет благовест сорока церквей. И в зимнем воздухе неуловимо чувствуется весенняя талость.
– Вот ты здесь и мне ничего больше не надо. Я сама вся другая… Душа наполнилась. А без тебя всё казалось, что я пустая, кривобокая какая-то – смеется Вера. – А сейчас всё так хорошо.
Савинков смотрит в снег, курит папиросу, она раскуривается огоньком в синих сумерках.
– Если б ты знал только какая Танюшка чудная. Очень похожа на тебя. Какая это радость. Я теперь, знаешь, на нерожавших женщин смотрю с жалостью. Они все кажутся мне несчастными и даже те, которые работают с вами, такие как Фигнер, Перовская.
– Это другие женщины. – Савинков отбросил папиросу в сугроб.
– Может быть. Когда мне в больницу принесли кормить девочку, я думала, что сердце не выдержит… Савинков смотрел в тающую даль улицы.
– Как называется эта улица? Здесь такие смешные названия.
– Трехсвятительская.
В окнах Треховятительской пестрели абажурами керосиновые лампы.
– Как тут тихо.
