
— Какие вертижцы? — спросил Нелединский с досадой.
— Вертижцы… когда голова кругом идет… Помню, во дни блаженной памяти Екатерины матушки… — начал он и, как всегда, не кончил: его никто не слушал; со своим почечуем-геморроем он лез ко всем, даже, по рассеянности, к дамам.
— Опять разболтал! И какой тебя черт за язык дергает? — выговаривал князь Вяземский Александру Ивановичу Тургеневу. — Ну, можно ли такие письма в клубе показывать? Разблаговестят по городу, попадет в тайную полицию — и поминай Сверчка как звали…
Голицын прислушался. Он знал, что Сверчок — арзамасское прозвище Пушкина. Вместе с Тургеневым и Вяземским случалось ему не раз хлопотать у дядюшки за ссыльного коллежского секретаря Пушкина.
— Слышали, князь? — обратился к нему Вяземский.
— Нет. Какое письмо?
— А вот какое, — зашептал ему Тургенев на ухо знаменитые строки, которые так часто повторял, что затвердил их наизусть: — «ты хочешь знать, что я делаю. Беру уроки чистого афеизма. Система не столь утешительная, как обыкновенно думают, но, к несчастью, более всего правдоподобная».
— Ну, посудите сами, князь, неужели за такой вздор…
— Да ты где живешь, братец, на луне, что ли? — опять загорячился Вяземский: — будто не знаешь, что нынче в России за какой угодно вздор…
— Ну, не ворчи, полно, не буду… А Сверчок-то, говорят, опять в пух проигрался?
— Мало ли врут? Вот распустили намедни слух, будто застрелился…
— Ну, нет, не застрелился, — усмехнулся Тургенев, — словечко-то его помнишь: «Только бы жить!» Кто другой, а Пушкин, небось, не застрелится…
Подошел хозяин, Дмитрий Львович Нарышкин; одетый по-старинному, в пудре, в чулках и башмаках с красными каблучками — настоящий маркиз Людовика XV; иногда судорога дергала лицо его, так что он язык высовывал, точно поддразнивал; но все же величествен, как старый петух, хотя и с продолбленной головой, а шагающий с важностью.
