
Клим читал толстую книжку на испанском, пил через серебряную трубочку аргентинский чай мате — не из стакана, а из тыквенного кубка, оправленного в серебро. Из его карманов то и дело высыпались чужестранные монеты; он ловко жонглировал медицинскими банками, оставленными Саблиным сушиться на вате на подоконнике… И он действительно больше не играл на рояле.
— По-моему, это здорово — следовать дурацким мальчишеским клятвам, — сказала ему Любочка.
Именно этого ей не хватало в Саблине: иррациональных, красивых жестов, когда убеждение берет верх над выгодой, а эмоции — над расчетом.
— Тут нечему восхищаться, — рассмеялся Клим, — в быту это называется «неумением жить».
— Ничего подобного! Все самое лучшее в этом мире противоречит здравому смыслу. Ведь это невыгодно любить женщину или быть верным своему слову… Ты не понимаешь! — сердилась Любочка, видя его насмешливую улыбку. — Душевная щедрость — это очень красиво. Она в тебе есть и проявляется во всем, только ты ее не замечаешь, потому что она для тебя естественна, как воздух.
— Я перестал играть на рояле, потому что у меня не было рояля.
— Не ври, не из-за этого. Если бы ты хотел, ты бы нашел себе и рояль, и большой симфонический оркестр.
Они разговаривали как в детстве — шутками и дразнилками. Для Любочки так было проще — чтобы не думать о том, что Клим скоро уедет в свою Аргентину, не доводить себя бесконечными сравнениями: вот непотопляемый Саблин, а вот беспечный кузен, с которым не то что не бывает скучно — с ним некогда перевести дух.
Клим жил так, будто нет никакой войны: он слышать не хотел о карточках и велел Марише покупать самую лучшую провизию — пусть по безумным ценам. Он не экономил и тратил столько, сколько хотелось: водил Любочку по ресторанам и театрам, дарил Саблину наборы дорогих хирургических инструментов — просто так, из любви к искусству подарка. Он не интересовался ни новостями с фронта, ни политической чехардой в Петрограде; это выглядело и возмутительно, и здóрово — как будто бы внешние обстоятельства не имели над ним власти.
