
Началом нашему визиту послужили слащавые любезные разговоры. У батюшки моего был угодливый вид заискивающего попрошайки, а у Мариуса Петипа – разом покровительственный и презрительный, что меня тут же немало обеспокоило. Маэстро устремил на меня холодный изучающий взгляд, словно я была рождественской гусыней, вывешенной в мясной лавке. Сказать по совести, я его сразу возненавидела. Изучив меня анфас, он с ворчанием обошел вокруг меня, вернулся к своему столу, уселся в кресло, погладил бородку, подкрутил двумя пальцами кончики усов и изрек:
– Любезный мой, что-то больно бледная и больно чахлая она, твоя Людмила!
Я никогда не считала себя прекрасней утренней зари, но это замечание, брошенное французом, привело меня в ярость. Я подняла голову и, ни слова не говоря, обдала его презрительным взглядом – но, смутившись собственной бравадой, мигом опустила глаза. И вот уже папенька спешит ко мне на выручку.
– Так это всего лишь внешность, – поспешно пробормотал он. – Зато какая у нее страсть к танцу!
Откуда он это взял? Я разом отвернулась, чтобы Петипа не прочел на моем лице обратного.
– Страсть к танцу! – воскликнул маэстро. – Перед испытанием все так говорят. А после трое из четверых меняются во мнении. Слишком уж кажется суровым!
В голосе француза звучали поющие интонации, определить которые я не могла никак и лишь позже узнала, что это акцент, свойственный югу Франции. В ту пору в России все сколько-нибудь достойные личности считали большой честью бегло изъясняться по-французски. Матушка моя достигла совершенства в этом языке, выступая во французских оперетках; порою они с отцом вели завзятые споры по-французски – ради забавы, но еще и затем, чтобы их не понимала наша служанка Аннушка. Между тем Мариус Петипа продолжал настойчиво выспрашивать:
