
Обнявшись, они не смогли сдержать слез, а потом Ибн-Сина ушел, чтобы никто не знал, где и когда совершится таинство знания. И вот теперь он лежал здесь, в жалкой хижине, вытянувшись на жестком топчане, и тревожно прислушивался к ночным звукам за узким окном…
Как похолодели ноги, а руки словно налились свинцовой тяжестью. Хорошо бы собрать учеников и рассказывать им о своих ощущениях, чтобы они записывали до тех пор, пока ему еще повинуется язык и служит разум; это ли не долг истинного ученого и врача? Даже на смертном одре он обязан дать последний бой злу. Но сейчас этого сделать нельзя. Может быть, потом, когда мир станет более просвещенным и терпимым, это сделает кто-то другой, кто придет после него…
Жалко расставаться с солнцем и луной, с мириадами звезд на небе и ласковым теплом земли, с плеском волн, с шаловливым ветерком и шепотом листвы, с колдовством нежных женских рук и улыбками детей. Но страшнее всего потерять возможность познания нового, уйти и никогда не узнать, что будет после тебя…
Сердце вдруг встрепенулось в груди испуганной птицей, тяжело сдавило дыхание, перед глазами поплыли радужные пятна боли – вечный враг подстерег Ибн-Сину в тот самый момент, когда он хотел нанести ему упреждающий удар. Успел ли юноша сделать все, что нужно? Надо позвать его, немедленно позвать! Но язык уже не слушается…
Ученик клинком разжал стиснутые зубы Ибн-Сины, поднес чашу с питьем к его похолодевшим губам и влил в рот немного темного, остро пахнувшего настоя. Потянулись томительные минуты тревожного ожидания. Наконец, тонкая синеватая жилка на безжизненном виске чуть приметно дрогнула. Юноша затаил дыхание, не спуская с нее глаз. Вот она дрогнула еще раз, еще…
