А колокола гудят, гудят непрерывно. Рвут душу…

…Но видно, уже ничего нельзя было вымолить у бога для Федора Иоанновича. Он умирал, и только малая жилка, явственно проступившая на запавшем его виске, билась, трепетала, обозначая, что жизнь не покинула ослабевшее в немощи тело.

Патриарх Иов, белый как лунь, с изможденным молитвами и постами лицом, ломая коробом вставшую на груди мантию, склонился к умиравшему, спросил, отчетливо выговаривая:

— Государь, кому царство, нас, сирых, и свою царицу приказываешь?

Царь молчал.

Иов, помедлив, начал вновь:

— Государь…

Державшие крест руки Иова ходили ходуном. Боязно было и патриарху.

В царской спаленке душно, постный запах ладана перехватывает дыхание. Оконце бы растворить, впустить чистого морозного воздуха, но не велено.

У низкого царского ложа, на кошме, вытянувшись в струну, любимица Федора — большая белая борзая. Узкую морду положила на лапы, и в глазах огоньки свечей. Разевает пасть борзая, тонкий алый язык свивается в кольцо. Борзая еще глубже прячет морду, шерсть топорщится у нее на загривке. Может, не доверяет людям, стоящим у царского ложа? Может, боится их? Может, опасное чует?

Патриарх шептал молитву.

Со стены на Иова смотрели иконные лики древнего письма. Прямые узкие носы, распахнутые глаза. В них скорбь и мука. Многому свидетели были древние, черные доски, многое свершилось перед ними. И рождения были, и смерти — все пронеслось в быстротекущей жизни, а они все глядят молча. А что поведать могут доски? Человек лишь един наделен глаголом.

Вдруг малая жилка на виске государя дрогнула сильнее, как если бы кровь бросилась ему в голову. Губы Федора Иоанновича разомкнулись.

— Во всем царстве и в вас волен бог, — сказал государь, уставив невидящие глаза на патриарха.



3 из 682