
Перед вечером, повязав свои рыжие волосы косынкой, Анна подхватила одной рукой ведро с водой, а другой, поддерживая худенькое тело калеки, понесла его во двор умываться. И тогда пожилой усатый кавалерист, видимо из тех, кто побывал и на Первой мировой войне и на гражданской, хлебнул горя на Финской и продолжает тянуть солдатскую лямку сейчас, сказал с мягкостью человека, повидавшего на своем веку много горя:
— Это может, как говорится, тронуть за самое сердце.
От этих простых слов лейтенант Коробов внезапно почувствовал, как у него судорожно сжалось горло. Сдерживая себя, он поспешно вышел на улицу и, еле успев завернуть за угол избы, прыснул, словно прорвался от долго сдерживаемого смеха. Из глаз брызнули слезы.
— И чего ты, старый дурак, плачешь? — уговаривал он себя, судорожно всхлипывая. — Не реви! Увидят, стыдно будет.
А когда из-за угла избы, ничего не видя, вышел плачущий старый кавалерист, Коробов хотел было бежать, но потом махнул безнадежно рукой. Обняв за плечи кавалериста, Коробов повел его к кустам ракитника. Там они, не договариваясь, спрятались за кусты совсем, как мальчишки, играющие в прятки, и, сидя один против другого на корточках, долго и молча плакали, изредка улыбаясь один другому сквозь слезы.
— Нервы, как тряпки, — говорил, оправдываясь, кавалерист, — в Гражданку контузило, в Буденовской армии был. В двадцать девятом на Соловки, как кулак, попал. Потом голод, еще какая-то чертовщина. Жизнь собачья, товарищ лейтенант.
— У всех нервы, — успокаивал Коробов, — всем досталось, врагу того не пожелаешь…
Уже совсем в темноте кавалерист и лейтенант вернулись в избу. Перед тем, как открыть двери, они крепко и молча пожали друг другу руки.
Ночью Коробов никак не мог уснуть. Когда усталость брала свое, он забывался на короткие миги и опять открывал глаза, пяля их в темноту. Мысли обрывками витали у него в голове.
