
А время идет… Пришлец нетерпеливо поглядывает на входные двери — никого нет… На лицо его все более и более ложится какая-то зловещая тень… Глаза перестают глядеть на подходящий под благословение народ: они его не видят, а видят как будто что-то другое, никому невидимое.
Церковные сторожа робко, словно бы украдкой и боясь взглянуть на пришельца, пробираются между народом с пучками, с целыми охапками свечей и, втыкая их во все свободные ячейки паникадил и между ячейками, по бортам, до бесконечности увеличивают это несметное множество блестящих огненных языков, чтобы ярче, до боли глаз, осветилась огромная храмина, словно бы желая ярким светом освещенного огня согнать с давно вдовствующего патриаршего трона это страшное, сидящее на нем привидение, о котором начали было уже забывать, как о заживо погребенном. И храмина осветилась ярко, зловеще; а привидение не исчезает; оно все сидит на троне и автоматически машет рукою над робко склоняющимися головами молящихся. И лицо у привидения становится еще зловещее: матовая бледность его переходит в какую-то эеленоватость, в серо-пепельность…
Вдруг входные двери с шумом растворились. Народ опять шарахнулся в разные стороны. — Не царь ли идет? — Нет, не царь. — Показались бледные, смущенные лица митрополита Ионы, ключаря Иова, а за ними еще четыре лица… Это бояре. Впереди всех сухая, высокая фигура с иконописным лицом и черненькими в мешках и складках глазами. Это Одоевский князь, Никита Иванович, боярин и постник. За ним статная, осанистая фигура другого боярина с добрым лицом и добрыми глазами. Это боярин — князь Юрий Алексеевич Долгорукий. Тут же и юркий молодой царедворец — Родион Стрешнев, и сухой, желтый, морщинистый, как пересохший пергамент, великий законник и воротило — дьяк Алмаз Иванов, изможденное лицо которого походило на полинялый от времени харатейный свиток, а живые черные глаза на этой харатье представляли подобие двух свежих чернильных пятен.
