
— Боишься? — спросил старик. — Привыкай.
Промыв рану теплой водой, он отвязал от своего пояса кожаный мешочек, достал из него сухие зеленые листья, подержал их над кипящим котлом и, что-то нашептывая, залепил ими всю грудь Есугея. Тот не приходил в себя, тихо, сквозь стиснутые зубы, постанывал; его голова была сухой и горячей.
Старик перевязал рану чистой холстиной, заварил в котле какие-то корни и, остудив, напоил раненого.
— Теперь ему будет легче. — Он впервые внимательно посмотрел на Оэлун. — Твои глаза полны печали. Не горюй, дочка, не иссушай свое сердце.
Путь каждого из нас предопределен небом. Тут уж ничего не поделаешь. Помолчал. — Немного погодя ты еще раз дай ему попить этого отвару. Я приду рано утром.
Ночью Есугей начал бредить. В бешенстве выкрикивал какие-то непонятные слова, пытался подняться. Оэлун позвала Хоахчин, они вдвоем прижали его к постели, но он все порывался встать.
— Тише, ну, тише, — вполголоса уговаривала его Оэлун.
Он затих, прижал ее руку к щеке и отчетливым шепотом произнес:
— Эхэ
Хоахчин держала над головой светильник и, всхлипывая, говорила:
— Бедный господин! Ой-е, как ему больно!
Оэлун уже не думала о себе. Недавние мысли о своем будущем отлетели прочь. Перед ней был слабый, умирающий человек, и она не хотела, чтобы он умирал, чтобы ему было больно и тяжело. Она гладила Есугея по жестким рыжим волосам, по пылающим щекам, а он все крепче прижимал ее руку, будто эта рука могла помочь ему выбраться из небытия.
Неизвестно, сколько дней и ночей пролежал он в беспамятстве. Уже мало кто надеялся, что он сумеет подняться. Лишь старик Чарха-Эбуген был спокоен.
— Есугей не умрет. Будет жить Есугей.
Перед юртой он воткнул в землю копье с насаженной на него черной войлочной лентой — знак того, что здесь находится тяжелобольной и вход в юрту воспрещен.
