
— Немцы, може, идут на нас?
— Где — немцам? Москва, сказывают...
Скоро вечевую площадь и помост запрудили народные волны. Вечевой колокол умолк и только тихо стонал, замирая в воздухе. Звонарь, набожно перекрестившись и перекрестив колокол, потянулся к нему своими мозолистыми, корявыми руками и стал ими гладить края все еще тихо стонавшей меди, как бы лаская что-то милое, родное, дорогое ему.
— Утомился, мой батюшко, колоколец мой миленькой, утомился, родной, — любовно бормотал он. — Ну, ино отдохни-передохни, кормилец мой, колоколушко вечной... Ишь как тяжко дышит старина... Ино буде, буде стонать, батюшко...
Потом старик, привязав конец колокольной веревки к балясине, оперся руками о перила башенного окна и стал смотреть на вече, на площадь, затопленную народными волнами. Зрелище было поразительное: виднелись сплошные массы голов, шапок, плеч — плечо к плечу, хоть ходи по ним от одного конца площади до другого.
— Ишь дитушки мои новугородци — экое людо людное... Совокупилися дитки у единой матки... Головто, голов-то что!
Внизу, на вечевом помосте, отчетливо выделялись фигуры посадника и гонца, пригнавшего из Пскова. Седая голова посадника сверкала на солнце серебряным руном, а золотая гривна горела и словно искрилась, как богатое ожерелье на иконе.
Гонец что-то говорил и кланялся на все стороны. По площади волнами ходил невнятный говор, не то гул, не то рокот волн.
— Господин Великий Новгород серчать учал, — бормотал про себя звонарь, глядя с высоты на колыхающееся море голов и прислушиваясь к рокоту голосов.
— Ино псковичи на вече приговорили, что-де и Господин Великий Новгород, наш старший брат, нам-де и не в брата место стал, — доносился голос гонца.
— Хула на святую Софию!.. Не потерпим, братцы, таковые хулы!..
— Сором Великому Новгороду от молодчаго брата!
— Всядем, братцы, на конь за святую Софию, и за домы Божии, и за честь новогородскую! — вырывались голоса из толпы, и площадь колыхалась, как бор под ветром.
