
— Не трожь!..
Резким движением она вывернулась из его рук и задела локтем по носу. Но он не обиделся.
— Матреша… Ну, ежели мы в законе… Матреш… Канареечка ты моя…
— Не трожь, говорю!..
— Рыбочка ты моя… Ну, ну… С тобой как… с супругой говорю, а ты…
Матрена ответила тяжелым вздохом. За переборкой завозился жилец.
VI
Незаметно выходили из души Уклейкина тоска и озлобление, все то, что темнило жизнь и делало ее проклятущей, от чего он порой хотел убежать куда-нибудь, рвался раскатать всех, наплевать на всех, доказать что-то всем; тоска, которую он душил водкой. Рвался, а кругом незнаемые петли сторожили и путали, и он снова, как замученная муха, опускался в тупое созерцание тоски. Он даже на небо никогда не глядел. Звезды, когда-то обещавшие его просительному взору заманчивый, далекий и незнаемый мир и навевавшие примиряющую грусть, уже давно были только светящимися точками, — неизвестно для чего. Даже солнце — и то только легло пыльный переулок и сушило рваные рубахи во дворе на веревках.
Но теперь тоска уходила, и жизнь начинала манить будущим, которое еще таится, но уже идет — и придет, и принесет что-то хорошее. И рождалось трепетное и позывающее ожидание.
Даже люди, угнетавшие и еще недавно вызывавшие злобу, стали казаться «ничего себе». Матрена еще не все поняла. Но когда уверится, что все устроится, что, может быть, будет и магазин и заведет салон, тогда-то уж не будет фырчать и отделываться, как теперь, и будет считать его человеком стоящим.
А приходской поп отец Каллистрат! Прямо жох был, сквалыга: только подай гривенник, когда с крестом ходит, прямо волком глянет, и за венчание — этого не забудешь — десять рублей содрал. А теперь совсем другой человек. И голос приятный, и кроткое сияние в глазах. А говорить-то как стал! Бывало, в нос все больше, — и не разберешь, что вычитывает.
