
— У меня его нет, и в этом как раз и есть причина того, отчего я говорю больше, чем приличествует, пью больше, чем мне положено, и притворяюсь веселым и радостным, меж тем как все во мне разрывается от жалости и возмущения; впервые в жизни сожалею о том, что в целом мире нет ничего, что я мог бы назвать своим, потому как мне хотелось бы крушить, ломать и корежить, а у меня нет ничего, что я мог бы крушить, ломать и корежить, особенно тут, в гостях у вас, пан Войти, который ни за что не в ответе.
— Вот, на тебе! — проговорил пан Войти и протянул Петру подкову, которая на счастье и красоты ради висела на фризе камина.
— Ее нужно перекусить или сломать? — спросил Петр.
— Довольно, если переломишь, — сказал пан Войти. Петр сломал подкову, словно она была пряничная, но когда попытался разломить, как бывало, половинки, то не смог, как ни старался, хотя от напряжения у него свело судорогой скулы, так что он не мог раскрыть рта.
— Никуда не гожусь, — бросил он, когда судорога отпустила. — Мне нет и двадцати, а я уже старик, дряхлый и глупый.
— Не суди себя так строго, — проговорил пан Войти. — Лучше ответь мне, отчего ты искал тот камень под порогом башни «Забвение»? Кто тебя надоумил?
— Одна умирающая девушка, карлица и блаженная, чьи фантазии я принимал за волеизъявление глубинных сил, переданное через ее посредничество из загробного мира, — произнес Петр таким естественным тоном, словно объявлял, что дуб прочнее березы.
Пан Войти некоторое время молчал, тупо уставясь в пустоту.
— Ну, разумеется, — наконец, отозвался он. — Здорово тебе досталось, голубчик, правда? А где ты потерял безымянный палец левой руки, какой злодей его у тебя отхватил?
— Вы думаете, что я спятил, — проговорил Петр.
— Куда там, вовсе нет, — возразил пан Войти. — Скорее, это я спятил, потому как верю, что когда чешется левая ладонь, это к деньгам, а когда правая, то наоборот. Но разве не безумцы те, кто верит в колдуний?
