
Ему казалось, что в их избе стало тесней, словно в ней вдруг поселился кто-то посторонний — новый и незнакомый. Может, это и в самом деле было так, потому что вставший на ноги Сидень и впрямь был если и не чужим, то новым и непривычным. Вот он вместо того, чтобы сидеть на лавке и ждать, пока мать принесёт ему миску со щами, топает по избе, плечи почти от стенки до стенки, голова — до самой кровли. Порфинья все глядела на сына и наглядеться не могла. А однажды, когда они встали рядом — отец и сын, — всё смешалось у Порфиньи. Этот русый синеглазый молодец — ведь это же её Иван. Таким увидела она его там, на игрищах у костра. Большой, широкоплечий, сильный, он таскал на своих плечах брёвна, когда они строили дом. Она помогала ему. Передыхая, он утирал со лба пот и встряхивал русыми кудрями. А она подошла сзади, стояла, глядела в его широкую спину и твердила, волхвуя: «Оглянись! Оглянись! Оглянись!» И он услышал и оглянулся. И в его синих глазах, как в озёрах, плавало солнце. Потом он сидел, уронив голову, на мокрой от обильного весеннего дождя земле рядом с хрипевшим, завалившимся на бок конем. А когда тот перестал хрипеть, долго еще скалилась желтыми зубами мертвая конская голова. Иван все ниже опускал свой русый чуб и гнул дугой широкую спину. И вот он опять такой, как был — статный, синеглазый, и его золотые кудри вьются ещё пуще. Как хорошо, что она не замечала, как гнется с годами его спина, как седеют волосы, дыбясь жесткими космами. Она не хотела этого видеть, не хотела замечать. А может, ей просто некогда было поднять голову, чтобы посмотреть на него. И теперь тоже: радость радостью, а дела не ждут. Их вроде бы даже прибавилось. Первым делом надо было подумать об одежде для Ильи. Сорочки у него, правда, были. Тут уж мать старалась для сыночка. Ткала долгими бессонными ночами, вышивала цветочками по вороту. Наденет новую сорочку, расчешет золотые кудри — Сидень не Сидень, а залюбуешься.