
Петряков с помощью самодельного шила и дратвы старательно чинил сапог, все время хрипло покашливая, и Зоська, глядя на его толсто обвязанную какой-то сукенкой шею, спросила:
– У вас горло больное, да?
– Да уж больное, – сказал он, не отрываясь от своего занятия. – Застудил и вот... Видно, докашляю в эту зиму.
– Ну, почему вы так? – удивилась Зонька, заслышав в его голосе нотки обреченности. Петряков лишь отмахнулся рукой.
– А, все одно! Чем жизнь такая...
Антон в нетерпении резко встал с топчана и, согнув голову под низким потолком землянки, выглянул в неплотно притворенную дверь, из которой несло ветром и холодом.
– Ну где же твой Бормотухин? Или ты перевезешь?
– Бормотухин перевезет. Он теперь перевозчик.
Антону явно не сиделось, да и Зоська едва терпела в этой прогорклой от дыма земляночке. Теперь ее, правда, растрогал обреченный вид Петрякова, ей стало жаль больного человека.
– Так, может, лекарство надо какое? Может, мед нам помог бы? – сказала она, настывшими руками поглаживая пригретое от печки колено.
– Какое лекарство! Мне уже ничто не поможет, придется того... Чахотка у меня, – просто сообщил Петряков и замолк, глубоко засунутой рукой нащупывая в сапоге конец дратвы.
Зоська смешалась, она не знала, что в таких случаях можно сказать человеку и чем утешить его. Да и следует ли утешать?
Исчезнувшая было собачонка, радостно заскулив, опять появилась под дверью, Антон выглянул наружу и отступил на шаг в сторону. Дверь широко растворилась, к в ее низеньком проеме появился вконец озябший парнишка, с виду подросток, с худенькой шеей, в небрежно запахнутых на груди одежках. На его нестриженой голове, глубоко надвинутая на уши, сидела серая поношенная кепка с пуговкой на макушке.
