
И однако же — удивительное дело — рассказ этот как-то сблизил меня с нею. Будь Софи совершенно невинной или совершенно нетронутой, она внушила бы мне лишь смутную досаду и тайную неловкость — чувства, которые я испытывал с дочерьми подруг моей матери в Берлине; замаранная же, она обладала опытом сродни моему, и эпизод с унтер-офицером странным образом уравновесил в моих глазах мое единственное и гадкое воспоминание о посещении публичного дома в Брюсселе. Потом, за худшими терзаниями, она как будто совсем позабыла этот инцидент, к которому моя мысль возвращалась непрестанно, и столь глубокая перемена в ней, наверное, служит единственным оправданием за те муки, что я ей причинил. Мое присутствие и присутствие брата мало-помалу возвращали ей статус хозяйки усадьбы Кратовице, который она утратила, сделавшись в своем доме затравленной узницей. Она согласилась выходить к столу и садилась во главе с трогательно заносчивым видом; офицеры целовали ей ручку. Совсем ненадолго глаза ее, как прежде, простодушно засияли — сияние это было светом царственной души. Потом эти глаза, в которых можно было прочесть все, снова затуманились, и я увидел их изумительно ясными лишь однажды, при обстоятельствах, память о которых, увы, все еще слишком свежа.
