Вдобавок, как ни велики опасности, которые он избрал своим уделом, авантюрист (каковым я стал) зачастую испытывает некую неспособность проникнуться ненавистью до конца. Быть может, я возвожу в правило сугубо частный случай бессилия: из всех, кого я знаю, я наименее создан для того, чтобы искать идеологические сти­муляторы чувствам неприязни или любви, которые внушают мне мои ближние; я шел на риск, всего лишь защищая дело, в которое не верил. К большевикам я питал кастовую враждебность, вполне есте­ственную в те времена, когда карты путали не так часто, как сегод­ня, а если это и делалось, то не столь ловко. Но беда, обрушившаяся на белых в России, вызывала во мне весьма умеренное сочувствие, и судьбы Европы никогда не мешали мне спокойно спать. Попав в прибалтийский механизм, я старался быть в нем почаще зубчатым колесиком и как можно реже — раздавленным пальцем. А что еще оставалось юноше, чей отец схлопотал пулю под Верденом, оставив ему в наследство только железный крест, титул, годный разве что для женитьбы на американке, долги и полусумасшедшую мать, проводившую дни за изучением буддизма и стихов Рабиндраната Таго­ра? Конрад был в этой жизни, то и дело менявшей курс, хоть какой-то опорой, ее узлом, сердцевиной. Он был прибалтом с примесью русской крови, я — немцем с примесью прибалтийской и французской; наши истоки пересекались. Я узнал в нем то самое свойство, которое культивировал и в то же время подавлял в себе: ничем не дорожить и при этом пробовать на вкус и одновременно презирать все. Но довольно психологических объяснений тому, что есть лишь спонтанное созвучие душ, характеров, тел, — я имею в виду и тот сочный кусок плоти, который принято называть сердцем, а у они нас бились на удивление в унисон, хотя в его груди чуть-чуть слабее, чем в моей.



9 из 83