
В сущности Франта был такой же рационалист, как и сам Петр, который никогда ничего не предпринимал — или думал, что не предпринимает, — во имя престижа и впечатления и руководился исключительно собственным рассудком; только Франта был более простонародным, а потому, можно сказать, рационалистом более чистой воды, без прикрас и ученых вывертов питомца иезуитов, который в свои двенадцать лет уже болтал на великолепной Цицероновой латыни, в то время как сын потаскушки до могилы так и не научился ни читать, ни писать. Итак, зная только, что он вступает в крайне опасную игру, где ставкой — голова, а она у него одна, и он дорожил ею превыше всего, — Франта со сжавшимся сердцем и с дрожью в душе вышел, сопровождаемый тремя матросами, на улочку, провонявшую рыбой и дымом, чтобы взойти на борт незнакомого корабля, на котором путешествовал Петр. Право же, связать свою судьбу с человеком отчаянной храбрости, которому грозила страшнейшая опасность всюду там, куда распространялась власть турок, ступить на его судно под самым носом у чинов турецкого порта — нет, то была игра отнюдь не в жмурки, тут пахло возможностью сесть на кол или в лучшем случае упокоиться на дне морском.
И вот, когда Франта и конвоировавшие его, словно арестанта, матросы выбрались на набережную, в залив входил, царственно выступая из тумана и подавая сигналы звоном колокола, роскошный, огромный, от киля до клотика почтенный и солидный купеческий трехмачтовик; именно такого без толку дожидался Франта уже несколько дней. И что лучше всего — это гордое крутобокое судно было христианским; Франта, правда, не умел прочитать его название, зато прекрасно разглядел латинские буквы, совершенно не похожие на турецкие закорючки. Тут Франта вздохнул и молча сел в шлюпку, рулевой взялся за руль, гребцы налегли на весла.