
Окна выставлены высокие в келеице, весь приклад оловянный, навески медные, колоды опушены зеленым сукном, стекла мелкие, в четверть листа, наискось любопытному взгляду виден Марьюшкин Терем с расписными флюгерами на башенках, волоченных листовым золотом. Никон задернул завесы тафтяные и не сдержался, приложился щекою к стене и почувствовал себя счастливым. И откуда приспела такая блажь? Едва превозмог, чтобы не лизнуть древесную мякоть. Но, увы! Живой монах – повсюду скиталец и временник бездомный на грешной земле: куда приклонился, оприютясь, где замгнул глаза, подложив под голову скуфейку, но и сквозь сон помни: здесь надолго задержаться страшно, ибо надобно попадать вскоре в сокровенный Дом, насильно не укорачивая путь. Эй, монасе-монасе, очнися, не потрафляй меркнущим телесам, ибо счастье ты помыслил в земном прахе, забудя о вечном. Кто окрикнул? Чей глас потревожил пряную тишину келейки? И осек себя Никон, но улыбнулся, смежив веки, как бы уснул по-коньи. Грешен, грешен, Солнышко наше, утонул я в гресех, аки остарелый лось в павнах, смертно укладывая седую бороду на травяной жесткий клоч.
…Только что со всенощной; вроде как едва прибрел, волоча остамелые ноги, отекшие в сафьянных сапожонках, будто попритухлые оковалки чужого мяса волочил, не чуя стоп. Но виду-то не выказал синклиту, и, как исстари ведется, выступив из ворот матери-церкви, позабылся, низко поклонился Марьюшкиньм цветным оконцам, хотя царица с детьми, укрытая запонами от сторонних глаз, получив благословение, только что скрылась в каменном переходе, и от горностаевой мантии, от снежного невесомого щекотного меха на ладони патриарха остался ласковый след, вроде бы гагачьим пухом мазнули.
В девятом часу ночи вступил Никон в настуженный зимний собор, и пока вел чин в окружении шестнадцати иереев и антиохийского патриарха Макария, пока славил святого русского митрополита Петра, ибо в его честь
