
Да, хлюст он был и склочник, каких поискать! И уж ежели брался за что, то не с горячностью, а скорее с лукавством. Заметив на глазах у меня слезы, дед как ни в чем не бывало заговорил уже совсем по-иному: «Гнев слепит мне глаза и мутит рассудок. Сказать по правде, родитель твой никогда не ведал, что творил, — видно, злые языки науськивали его. А после горько каялся! Ну а я, ничего не попишешь, всегда прощал. Но пойми, я так нежно люблю тебя, что стоит мне только представить, будто ты покидаешь родные края, как на душе у меня начинают кошки скрести. Пусть мессир Турнемин катится ко всем чертям, а уж я постараюсь исполнить волю отца вашего слово в слово. Что до наставников твоих, пусть себе остаются, хотя проку от них никакого — и на кой ляд сдалась тебе эта растреклятая латынь, тебя, барона, от нее же с души воротит…»
Тут Жиль умолкает. Перед его взором предстает образ старого сира де Краона: вот он — сидит в кресле под балдахином, широкий насупленный лоб сплошь в складках и морщинах, уголки рта, которые он любил почесывать, скрыты под обвислыми усами, на руках дряблая посиневшая кожа, похожая больше на шкурку пожухшего плода.
