
Сам князь тоже, не медля нисколько, направился в опочивальню, на ходу отвечая мамке о здоровье княгини, о том, скоро ли она подарит наследника, и слушая ее ворчание:
— Чего-эт басурману Магмету не сидится в своем сарае? Княгинюшке рожать приспело, а муж ейный — на рать. Поганцы-нечисти. Вздохнуть вольно не дают. Неужто Бог и святая Богородица, заступница наша, не накажет сыроядцев?
— Определенно накажет, если мы сами к тому же за себя сможем постоять…
— Не богохульствуй, княже. На все воля Божья, прости мою душу грешную.
— Не серчай, ворчунья моя любезная, иль я Богородицу не почитаю? Помолюсь ей на сон грядущий, чтоб не отвела лика своего светлого от нас грешных.
— Помолись. Помолись.
С петухами засуетился княжий двор, укладывая запасы для похода, шатры, еще раз проверяя сбрую и подводы. Хотя и ратника двор, воеводы, и все здесь приспособлено для скорого сбора в поход, все припасено, проверено-перепроверено (не дай Бог в походе, а тем паче в бою, случится что по недогляду, и князь разгневается), но лишний глаз все же не помешает.
Трапезовал
— Не внемлет государь слову моему. Только в Коломну да в Серпухов полки шлет.
— Чего ж это он? — оглаживая окладистую бороду, удивился стремянный Никифор, прозванный Двужилом. Он и вйрямь был двужильным. Не знал усталости, мог скакать без отдыха сутки, а если приспичит, то и двое-трое. Рука его с мечом либо с шестопером не ведала усталости: короткой ли была сеча или длилась долго — он, не утомляясь, пропалывал ряды сарацинские поганые. Боевой топор его был тяжелее, чем у всех, стрелу пускал Никифор дальше всех из княжеской дружины. Сколько раз выходил на поединок перед сечью, всякий раз повергал супостата. А это — добрый знак русскому воинству. Половина победы.
— Прими мой совет, светлый князь, — продолжал Никифор. — Не уводи свою дружину из своей вотчины. Не ровён час, Литва всколыхнется, иль какая заблудшая тысяча крымцев к Угре повернет.
