
Это было нелишне. Нет-нет да и вздохнет кто-нибудь из молодых:
— Эх, родная сторонка! Когда-то снова тебя увидим…
Ему ответит из темноты чей-нибудь насмешливый голос:
— А здесь тебе что? Чужбина? Тоже русская земля. Русские люди живут, казаки яицкие.
И пойдут разговоры:
— Чудно, право. На своих же войной идем.
— Свои-то они, может, и свои, да воры, мятежники беглые. Они против царицы идут.
«Молодец, Степан Родионов, правильно отбрил», — думает незаметно подошедший сержант, узнавая солдат по голосам.
— Беглые, да умные, а ты дурак, — отвечает хрипловатый басок. — Не от хорошей жизни в бега ударились. Ты откуда сам?
— Из Москвы. Графа Шувалова дворовый человек. Конюхом был.
— А ума не набрался. Мало, видно, тебя пороли.
Кто-то примирительно вступается:
— Ладно вам, хватит, братцы. А что, правду гуторят, будто Пугач этот…
Названо запретное имя. Тут уж надо вмешаться.
И Ефремов, кашлянув для солидности, выходит из темноты и командует:
— Гаси костер, спать пора! Чем языки трепать, амуницию бы почистили.
Он ждет, пока солдаты закидают костер землей. Потом идет проверить посты, слыша за спиной тот же насмешливый голос:
— Молод еще, горяч. Вот хлебнет горя горького, пообтешется, может, человеком станет…
Кто это сказал, не разглядишь в темноте.
Спокойнее было Ефремову, когда у вечернего костра не беседовали, а заводили песни. Пели негромко, душевно, задумчиво. Стройно и ладно выводили мужские голоса старые песни. И звучала в них все та же тоска по родной стороне, по далекому дому, по вольной волюшке. Пели и в тот вечер, который запомнился Филиппу Ефремову на всю жизнь. Угомонились поздно, когда луна уже спряталась за холмы и потянуло из степи зябким предутренним холодком.
