
– Что вы! – Жан отшатнулся, да так, что чуть было не упал на блестящий паркет. – Никогда, монсеньер! Я беден, ваше преосвященство, но золото всего мира не может заменить нам Жанну. Стоит только подумать, как ужасно жарко ей было в том костре, – и у нас трясутся губы, а из глаз хлещут слезы.
Жан прикрыл лицо шапкой. Плечи его зловеще дрогнули. Жан плакав негромко, как бы про себя, – тем ужаснее действовали его всхлипы на двух мужчин, безмолвно наблюдавших за ним под сводами большого дворца.
Жан быстро совладал с собой. Вздохнул глубоко.
– Я хочу спросить вас, монсеньер, об одном: почему не значатся в приговоре имена епископа Кошона, второго судьи Жана Леметра, секретаря Гильома Маншона, Жана Массье, Жана Бопера, де Ла Пьера и других?.. Ваше преосвященство, ведь это они без всякого смущения вели на казнь бедную Жанну! Это они соорудили костер! Ах, монсеньер, если бы вы знали, как чиста и как красива была наша Жанна! И как любила она нас!.. Верно, монсеньер, Францию она любила еще больше, была предана королю больше, чем семье. Но разве это вина? Разве нет во всем этом божественного провидения? Так почему же, монсеньер, в приговоре не сказано справедливых слов обо всех этих палачах?! Разве Жанна сама взошла на костер? Разве не мучили и не пытали ее Кошон и его люди, решение которых вы справедливо отменили нынче?
Архиепископ подошел к крестьянину и, пастырски возложив руку на его плечо, сказал:
– Сын мой, правосудие свершилось, ошибка исправлена. К чему теперь ворошить то, что не прибавит вам душевного равновесия, но еще больше разбередит рану? Епископ Кошон умер, и Жан Леметр в лучшем мире…
– Монсеньер, – перебил его Жан, – справедливость должна торжествовать до конца! К этому взывает человеческая совесть! Если Кошон и Леметр мертвы, то для них должны быть найдены подходящие выражения…
У Жана горели глаза. Он говорил точно на площади. Здесь, в этой комнате, вдруг не стало забитого крестьянина.
