
Не желая, наверно, попусту тратить время, Шимон без всяких предисловий спросил:
– Что пьете? Коньяк? Виски?
– Уже не пью.
– Да вы не стесняйтесь. Чувствуйте себя как дома, как и они, – он вдруг добродушно улыбнулся, обвел рукой книжную полку и продолжил: – Как видите, у меня квартируют многие писатели. И вы с вашими «Слезами и молитвами…» тоже.
– Вы читали мой роман? – не то с радостью, не то с удивлением произнес я, польщенный его признанием.
– Не только читал. Но даже порекомендовал его итальянцам. Разве вам не звонили из Милана, из издательства Фельтринелли?
– Звонили. Собираются договор заключить, – ответил я, поблагодарив.
– Не стоит благодарности. Хорошая книга и без проводника не заплутает. Рано или поздно дойдет куда надо.
Мы сидели и неспешно беседовали о книгах, в кабинете их было не счесть, как и рукописей, которыми был завален письменный стол. Говорили о том, о чем два еврея толковали бы и на Северном полюсе – конечно же, о евреях, о том, что хорошо для евреев и что плохо; и о близкой сердцу русско-еврейской литературе, о которой с такой страстью писал Шимон. Он подробно расспрашивал меня о съезде народных депутатов в Москве, утверждая, что горбачевский крокодил, то бишь «социализм с человеческим лицом» – полнейшая чушь; с неброской настойчивостью допытывался о «поющей революции» в Литве, спрашивал, извлекут ли после победы литовцы уроки из своего кровавого прошлого. О чем бы ни заходила речь, Шимон ненавязчиво, с завидной непринужденностью демонстрировал свою человеческую и профессиональную основательность, свои прямо-таки невероятные познания и непоколебимую позицию гражданина мира, которому дорого все, что ведет к взаимопониманию между людьми, и ненавистно то, что угнетает их, сталкивает и разъединяет. Не опускаясь до дешевого, повсеместно востребованного национализма, он ратовал за национальную неповторимость и особое предназначение каждого народа – и не только избранного.
