
Чего греха таить, я в сухопаром, рассеянном Гринблате, знавшем пять языков, видел не колхозного счетовода, даже не знатока Торы, а как бы наместника Бога в неприютной казахской степи.
Я был уверен, что он вернется в свой Ерушалаим и, может быть, вместе с ним вернемся и мы — если не наяву, то во снах. Во сне путь всегда короче.
Но, когда мы с мамой перебрались на Урал, то из письма Анны Хариной, у которой мы квартировали, я узнал, что Гринблат внезапно умер.
Никто, как писала Харина, толком не знал, от чего он ушел из жизни. Кто-то говорил, что он якобы покончил с собой, кто-то уверял, что у него вдруг остановилось сердце. Шло, шло на родину, в Вильно, в Ерушалаим де Лита, и остановилось.
Вскоре, писала Харина, скончалась и Этель.
Их похоронили за кишлаком, там, где огороды переходили в шакалью степь.
Сам председатель Нурсултан произнес над его могилой речь. Богобоязненному Гринблату, конечно, хотелось услышать кадиш. Но кадиш некому было говорить: в колхозе не было ни одного мужчины-еврея.
В тот день в Еманжелинских Копях, маленьком шахтерском городке, я, прочитав письмо начальницы Арона Гринблата, стал, по-моему, взрослым.
В тот день меня ошпарило страшными сомнениями.
Только ли по счетоводу и учителю Арону Гринблату надо говорить поминальную молитву?
Может, надо говорить и по моим снам?
А, может?..
Но, как не раз втолковывал домочадцам мой дед: не смей вслух хоронить то, что еще живо. Произнесешь кадиш — и непременно беда постучится в дверь.
