
Ромашкину указалина свободный тюфяк.
— Располагайся. Рассказывай, кто ты, за что сюда угодил.
Василий коротко поведал свою недолгую жизнь и в чем его обвиняют.
Сначала все сокамерники показались одинаковыми, потом он стал их различать по цвету щетины: у одного жесткая, седая, торчит как патефонные иголки, у другого — рыжая, густая, третий — тоже пожилой, борода с белым алюминиевым отливом.
Утомленный разговорами с новыми знакомыми и довольно долгим рассказом о себе, лег на нары: в общей камере не запрещалось спать днем.
То ли он спал недолго, то ли ещё не успел глубоко погрузиться в сон, в общем, был в состоянии мягкого теплого погружения, когда вдруг услыхал негромкий разговор о себе. Сон отлетел, Василий, не открывая глаз, прислушался.
— Жалко парня, совсем молоденький и, видно, толковый. Да и собой хорош, — говорил пожилой, в серебряной щетине. Ему вторил рыжий:
— Да, вышка ему светит неотвратимо.
— А может быть, найдут чего-нибудь смягчающее?
— Кто? Трибунал найдет! От нас сколько на гражданский суд ушло из этой камеры? И половина получила вышку! За треп! Разговорчики, пропаганду вел! А этот где пропаганду вел? В армии, разлагал вооруженные силы. Нет, вышка ему точно светит.
Собеседник, которому явно было жаль Василия, искал смягчающие обстоятельства — молодой, по сути дела рядовой, болтал в узком кругу друзей. Но, помолчав, и сам неожиданно пришел к выводу:
— Ты прав — расстреляют. Трибунал даже в мирное время не пощадит, к стенке поставит. Тем более за разложение армии.
Василий слушал этот разговор сначала спокойно, будто говорили не о нем, но когда соседи замолкли и смысл их слов дошел наконец до сознания, стало не по себе — сначала жарко, потом холод сдавил сердце, стало трудно дышать. Василию нечем было даже мысленно возразить тому, что он услышал, все правильно и объективно оценили соседи: и беспощадность трибунала, и особую его строгость, и, главное, тяжесть преступления — разложение армии! Да, расстрел неотвратим.
