
— Болен я и душою, и телом, преосвященнейший владыко, — отвечал Левин.
— Несть болезни, ея жебы не уврачевал Господь, — заметил митрополит и кротко улыбнулся.
Воробей скакал уже по столу, боясь приблизиться к огромной печерской просфоре, лежавшей рядом с евангелием.
— Ты, сын мой, похож на этого воробья: хочешь вкусить просфоры райской — и боишься, — серьезно сказал митрополит.
Левин молчал. Подняв глаза, он увидел, что митрополит с грустной сосредоточенностью смотрит на него и как бы боится прервать течение его мыслей.
— Я недаром призвал тебя, — сказал, немного помолчав, митрополит. — Кто так плачет, как плакал ты в храме, у того в душе есть сокровище невидимое. Мои глаза многое видели в этой жизни, сын мой, и я научился отличать одну человеческую слезу от другой. Немногие так плачут, как ты плакал. Не за себя только были эти слезы, они мешались, невидимо, с другими слезами человеческими. А сих последних много, о! много, сын мой. Ты понимаешь меня?
— Не знаю, владыко.
— Сердце твое поймет меня. Поведай мне жизнь свою, покажи кости жизни твоей, плоть же и дух ее я уразумею... Давно ты находишься на государевой службе?
— Пятнадцатый год, владыко.
— Прилежит ли сердце твое к оной?
Левин не отвечал. Митрополит подошел к столу, взял евангелие, раскрыл его и, подавая Левину, сказал: «Прочти это, сын мой».
Глаза Левина упали на текст евангелия: «Да не смущается сердце ваше», — начал было он читать и — не мог. Слезы подступили клубком к горлу, к глазам, и он заплакал.
— Плачь, сын мой, — тихо сказал старик и положил руку на голову плачущего.
Левин, схватив эту руку, с плачем припал к ней губами.
— Владыко... преосвященнейший... прости меня, — говорил он, удерживая истерическое рыданье. — Мне легче стало... Я исповедую тебе жизнь мою...
Он остановился, как бы собираясь с силами. Митрополит, благословив его евангелием, положил книгу на стол.
