
– Г-и-и-и-и! – как шакал завыл, кнутом хлещет без роздыху, дрожки сами собой в скок пошли, и гнутся, и валятся. Монах голову руками обхватил и заплакал от страха. – Ги-и-и-и!
И только хлесть, хлесть. Шкура клочьями с лошадей летит. И вдруг тише, тише. Встали. Легли, захрипели, дрыгая предсмертно ногами.
– Держи! – игумен кинул монаху кнут. – Сбрую и дрожки продай и возвращайся на монастырское подворье.
Не оглядываясь, пошел по дороге.
– Отец Никон! Отче! – крикнул, опамятовавшись, монах, пускаясь бегом за игуменом. – Кому же я тут дрожки продам?
Никон, не замедляя шага, глянул на бегущего сбоку монаха, глянул и отвернулся. Монах тотчас и стал, послабело в ногах.
3В деревянных царских хоромах, построенных в лавре Михаилом Федоровичем на месте дворца Ивана Грозного, было просторно и горестно. Где бы ни притулился Алексей, ему чудился запах отца. Любимый запах отцовских рук. Руки отца всегда были чистые и холодные. Пахло от них анисом, мятой – осенними яблоками. Даже по весне. От отца никогда не пахло потом, пылью, лошадьми, даже ладаном и свечами не пахло.
В саду среди пожухлых листьев, как праздничные фонарики, налитые светом изнутри, сидели на ветках никем не тронутые, созревшие яблоки.
«Надо бы велеть, чтоб сняли, – думал о яблоках Алексей. – Ртищеву надо б сказать, чтоб он сказал…»
В носу у государя хлюпало от частых плачей. Совсем в лавре расклеился, разжалобился. Его все теперь называли царем, хотя на царство он должен был венчаться после Собора. Отца Собор позвал в цари, и сына должен назвать царем Собор. Морозов хлопочет. Все и так уже присягнули, а Собор скликают.
Царь-расцарь – и никто сиротой не назовет, не пожалеет.
Троице-Сергиева лавра принимала Алексея как государя, без всяких оговорок. Службы шли торжественные, полные, без пропусков и сокращений, тяжелые службы. К тому обязывали пребывание царя и славное трехсотлетие.
