
— Я раскаиваюсь. Это я ее выпорол.
Люди пришли ко мне и сказали, чтобы я не забывал пороть ее. И начни пораньше, сказали они. Помни, если ты не будешь пороть женщину, у тебя никогда не будет уверенности, что она принадлежит только тебе. Я был глуп и неопытен. Мы пошли с ней в лес, я велел ей самой сломать хворостину и раздеться. Она заплакала… вдруг. Но я сделал то, что считал своим долгом. Только я ошибся. Она будет послушной женой, это верно. Но она и без того была бы послушной. Мне было неприятно пороть ее, и это доказывает, что я ошибался. С тех пор мне всегда неприятно, когда я вспоминаю об этом. Поэтому я больше не бью ее.
А как мы с ней плясали! Да, да, однажды ночью, вроде нынешней, я сказал Одни, что больше никогда не буду ее бить, и мы с ней плясали по кромке поля. Верней, она плясала. Этой пляске она научилась еще в детстве, в Ирландии, она делала несколько коротких шажков, словно птица, бегущая по земле, потом останавливалась, покачивая плечами, делала несколько длинных шагов и опять, как птица. Я бежал перед ней и бил в бронзовое блюдо. Это она меня научила. И она пела. Ирландскую песню. Я не понимал слов, но две ласточки, не спавшие той ночью, закружились над нами. Они подхватили обрывок песни, и она зазвучала в их пронзительных жалобных криках. Над болотами висел туман, коровы на выгоне тяжело переходили с места на место, ветер утих. Нас было только двое. И звон моего блюда, и ее нежный голос.
Мы плясали вокруг поля.
На другой день хлеб заколосился.
Когда она кончила плясать и я поднял ее на руки, чтобы перенести через ручей, она спросила:
— Мы поедем с тобой в Ирландию?
— Я боюсь туда ехать, — сказал я. — Там злые люди могут разлучить нас. Может, меня продадут в рабство.
Она кивнула, в глазах у нее была тоска, и у меня, наверно, тоже. Она заплакала, прижавшись лицом к моей груди, но потом поцеловала меня и засмеялась. На другую ночь мы с ней опять плясали вокруг поля. И она в первый раз стала моей.
