
– Не уходите, – шепнул Голицын.
– Нельзя. Маменька будет сердиться.
Он все еще держал ее за руку. Вдруг поднес руку к губам и поцеловал, куда никто не целует – в ладонь, теплую, свежую, нежную, как чашечка цветка, солнцем нагретая.
На ночь пересела к нему, по обыкновению, Палашка, а днем – опять Маринька. Госпожа Толычева перестала церемониться и позволяла дочери сидеть с ним сколько угодно.
Но потому ли, что Нина Львовна не спала и могла их слышать, или потому, что Маринька сама вдруг замкнулась, насторожилась после вчерашнего, – разговор был неловок и незначителен. Она рассказывала о своем житье в Черемушках. В рассказе все было просто и буднично, но стариной незапамятной веяло от него, как милою сказкою.
В конце липовой аллеи с грачиными гнездами, на самом обрыве, над тихою речкою Каширкою – дедушкина беседка с полустертою на фронтоне надписью: «Найтить здесь спокойство». В этой беседке Маринька читала «Удольфские таинства» госпожи Радклиф и «Страданья Ортенберговой фамилии» господина Коцебу. Вообще любила читать «ужасное и чувствительное». А зимою, в сумерки, когда в полутемной гостиной голубой свет луны сквозь обледенелые окна смешивался с красным светом лампадки из маменькиной спальни, кузина Адель пела под клавикорды старинные песенки, такие глупые, такие неясные:
Или еще:
И Маринька, слушая, плакала.
Верила в гаданья, приметы вещие, которым научила ее старая няня Петровна: если увидит нитку на полу или круг на песке от лейки – ни за что не переступит. Знала, что, когда топится печь и летят искры, – будут гости; а когда петух поет в необычное время, – надобно снять его с насеста и пощупать ноги: теплые – к вестям, холодные – к покойнику.
Была хозяйка куда лучше маменьки. У них, в Серпухове, дешево все: мясо – пять копеек фунт, пара цыплят – пятьдесят, огурцы – сорок за четверик.
