
— Бедная моя пани! Бедная моя пани! — лепечет жалостливо Казановская, и Марина преисполнена благодарности к верной своей фрейлине.
В горнице еще хватает сил подойти к иконостасу. Ладонью касается лба, шепчет: «Матка Бозка!» — и без чувств падает на руки Казановской.
Когда Марина впервые, еще по дороге в Москву, попала в русскую мыленку-баню, то показалась она ей пыточной камерой. То, что намеревались проделать с ней русские девки, привело ее в ярость. Веником, которым осмелились столь непочтительно дотронуться до ее нежной кожи, она чуть не выхлестала глаза девкам, и они, голые, с визгом на потеху казакам вылетели вон. Когда сама, с грехом пополам напялив на себя одежды, выбралась из парилки, глаза готовы были выскочить на лоб, а волосы стояли торчком на голове.
Теперь же почти с вожделением ступает босыми ногами по теплому полу, усыпанному можжевельником, ненасытно вдыхая аромат выпаренных трав, набросанных по углам мыленки. Узорчатая печь в углу дышит жаром, полок от печи до другого угла, устланный душистым сеном и покрытый полотном, манит, как супружеское ложе в брачную ночь. Под окнами, завешанными тафтой, лавка. На ней три деревянные шайки с резными ручками. В одной вода теплая, в другой горячее, в третьей почти горячая. Милица на голову выше Марины, потому без труда поднимает шайку одну за другой и обливает царицу, и после каждой царица сладострастно взвизгивает, а затем быстрехонько семенит к полку, по-собачьи взбирается по ступеням и распластывается на сене, проваливается в нем так, что только колени торчат да груди колышутся, как поплавки на воде.
— Пани царица, поберегись! — озорно кричит Милица, медным луженым ковшом черпает из огромного берестяного туеса ячменный квас и выплескивает его на раскаленные голыши-камни.
