Все такая же, как и раньше, плыла на улице зеленоватая жара. В тени амбара спали, склонив голову, лошади, ноги у них были вялые, и вяло шевелились круглые животы.

А в комнатах попа было сыро и холодно.

— Осень все ж, — сказал Исидор, — скоро колодки с пчелой убирать буду. Ты, Калистрат Ефимыч, на заимку не поедешь?

Калистрат Ефимыч отвечал низким голосом:

— У меня по хозяйству сыны… с войны пришел один, Митрий…

— Слышал. Это который краснова убил?

— Другой.

— Та-ак… Дело житейское. Одобряешь?

— Нет.

— И не надо. Я бы, чадо, тоже не одобрил, а нельзя — политика, а потом — дело мирское… Кабы богохульство али что…

— Это какое богохульство?

Исидор развел руками и захохотал. Смех у него был трескучий, словно раскалывалось дерево. Зубы показывались острые и желтые, как сосновые клинья.

— Ты меня, Калистрат Ефимыч, прости… Язык у меня лесной, шевелится туго…

— А как молишься-то? — Молюсь?

Исидор оглянулся и, наклонившись, пахнул на Калистрата Ефимыча истлевшими травами.

— Я… только вслух… в алтаре молюсь… А так я молчу… Понял?…

Встал Калистрат Ефимыч, руки к бороде поднял, провел ими, и зазвенела тоской борода:

— Ты-то, вот, по-оп!… Молчишь? А нам-то как же?

— А не знаю, чадо… Я ведь тебе по совести, ты не говори… Никому. Молчи и ты…

— И будем все молчать?… Нехорошо мне, отец Сидор, звери у меня на душе бегают…

Ушел Калистрат Ефимыч. Остался один у окна волосатый в зелень поп Исидор, а внутри у него юркали маленькие, как мыши, мысли: о пчелах, о пасеке, о мужике — высоком, синебородом и непонятном.

Вздохнул поп и сказал глухо:

— Меда… воздухи!… А тут вслух… сказать надо.

Ходила подле ворот, щупая землю тонкими, как перья гуся, пальцами, Устинья. В рваный передник сбирала щепки, но они не удерживались там, проваливались, зияя на черной земле желтыми, смоляными ранами.



12 из 111