
…Откинулся устало и горячо. Небо увидел низкое, зеленое и теплое.
А еще ниже — земля зеленая и теплая. Сказал потом, из трав выпутываясь:
— Веру надо… а какую кому — неведомо…
Голосом пристальным, в душу заглядывающим, Настасья Максимовна сказала:
— Веру?… Какую тебе веру, окромя любви, надо?…
VI
При закате солнца летели с легким криком рябки на водопой.
— Бульдьрр… бульдьрр…
Спустившись к воде, они замерли. Трепыхались перышки на вытянутых шейках, и тревожился зеленоватый глаз.
Смелков наметился и швырнул камень. Камень задел рябка в плечо, он, колыхая крылом, побочил в таволгу.
— Нету? — спросил возвратившегося Смелкова Никитин.
— Где убьешь!
Смелков лег у костра головой к огню и жалобно сказал:
— Покурить бы, а там — черт с ними, пусть хоть шкуру сдирают!
Никитин быстро сжал твердые и расширенные зубы. Стоял он длинный, суровый, в грязной шинели на голом теле. Тело же было исцарапанное, искусанное комарами и загорелое, как пески.
Смелков, почесываясь, рассказывал, как разбили их отряд, как перебили комиссаров, как убили третьего товарища. Голос у него был тоскливый и острый.
— Какая, скажи ты мне, разница между тобой и чехом? — спрашивал он серба Микешу. — Пошто один большевик…
Микеш молчал. Он растирал кедровым суком кору на камне.
В светло-голубой австрийской тужурке лежал на земле венгерец Шлюссер.
Шлюссер и Микеш подняли красноармейцев на песчаном оползне и укрыли с собой в овраг. Хлеба в овраге не было.
Выходить боялись — недалеко в лесу мужицкие заимки, а по долине и в горах — атамановские отряды.
Смелков заплакал маленьким, тощим плачем:
— Да что я, зверь? ну?…
Никитин молча, пристально взглядывал вдоль по оврагу.
Бился овраг в таволге, таволга металась в блестящих, как вода, травах. Мутно пахло влажной землей, грибами.
