
Он потерял человеческий облик, жил как зверь. Спал, как сыч, на вершинах барханов. Ел полусырое мясо. Довольствовался грубой одеждой. Коченел на ледяном ветру. Сох до костей под убийственным солнцем красных степей. Он вконец измотался в погонях и стычках, издергался от бесконечных тревог. Извелся от дум ночных, от раскаяния и ужаса перед собственной жестокостью. И все – ради жены. Чтоб доставить ей радость.
А что толку?
– Ну, ладно. Пойдем, друг. Нечего нам тут делать.
Земля, недавно увлажненная дождем, промерзла насквозь, была твердой, словно камень. Редкий, неровный перестук подкованных каблуков разносился в тишине стеклянной ночи звонко и печально, как предостерегающий голос колокола на шее больного проказой. Слева над широкой дамбой, по которой пролегала дорога, над холодным провалом русла недвижно стояла белая стена испарений. Справа топорщились густо заиндевелые кусты.
Позади встрепенулся, забился в тумане надрывистый вопль. Бахтиар вздрогнул, остановился. Кричал петух. В белесой мгле чуть маячили башни, облитые светом невидимой луны. Они неслышно выступали из полупрозрачной пелены не то грудой обледенелых скал, не то вереницей забытых гробниц. Мертвый город. Огромное кладбище.
На одной из башен внезапно вспыхнул огонь. Золотая стрела света издали настигла Бахтиара, ударила прямо в сердце. Изгой со страхом огляделся вокруг. Что ты наделал, несчастный? Что ты наделал? Куда ты бредешь? Куда уходишь, голодный, усталый, чуть живой, от очагов пылающих, котлов кипящих, ковров пушистых? Зачем ты пустился в опасный неверный путь, оставив свой теплый угол, гнездо уютное?
Пусть Гуль-Дурсун на базаре пляшет нагой – тебе-то что? Мирись. Главное – удержаться там, во дворце. Закрепиться. Так утомлен, изможден, сокрушен был сейчас Бахтиар, что не только жене – матери родной простил бы неискупимый грех. Лишь бы пустили к горячей жаровне. Дали поесть, уснуть.
