
Юрий Патрикеевич угрюмо молчал. Он в этот час вновь был литвином и вновь слышал внутренним ухом опасный топот копыт литовской конницы. И холодно становилось. Юрий Патрикеевич был православным искони, от рождения, и потому сугубо понимал угрозу от ордена францисканцев, незримою сетью своей охватившего Венгрию, Польшу, Литву. Он молчал и думал, что и его самого сейчас признают литвином и уже сторонятся зримо, сторонятся безотчетно, как уже не своего.
В углу, где столпились княжичи, слышалось то и дело: – Юрий! Юрко!
Приведи ныне Витовт войска на Русь, и кто, кроме Юрия, мог бы стать победоносно против? Никто другой! Дружина, полки и посад верят одному Юрию!
– А ежели? – гуторили вполгласа в княжеском углу. – Кто поведет рати? – Противу Юрия? – Да! – Ты, Андрей! – Нет, Петр! – И не я, Костю пошлем!
И Константин, более всех изобиженный Василием, молча проглотив возражения, склонил голову. «Ежели ратные переметнутся к Юрию!» – подумал – и не стал додумывать до конца. В крохотных оконцах, забранных желтоватыми пластинами слюды, синело, серело. Приближался хмурый рассвет.
Вновь появилась Софья. Ищущим взором обвела лица собравшихся. – Владыка созывает господ бояр и князей на совет и молитву! – произнесла громко. Сейчас защитить ее сына могла только церковь, только митрополит-грек, убежденный в непреложности Алексеева решения, принятого полвека тому назад великим старцем, означившим грядущую судьбу московской державы.
Вдали ударил с оттяжкою и стоном первый утренний колокол. Звук далеко пролетел в промороженном воздухе, будя эхо и дальние отзывы, пролетел и замер. И тотчас, не давая пропасть звуку, ответили ему россыпью колокола ближних храмов, а там включились дальние, и красный утренний звон, умножаясь и играя, потек над Москвой, будя округу и приближая рассвет.
