
— Мельница-вальцовка… Хозяйская, — пояснил отец.
Двор казака показался мне не менее скучным, чем хутор.
«Неужели я здесь буду жить? Без отца и матери?» — размышлял я, робко шагая за отцом, озираясь на устало кряхтевшую трубу паровой мельницы, на богатый кирпичный «курень» с крыльцом и верандой, на низкую покосившуюся кухню с примыкавшими к ней скотным и машинным сараями, конюшней и сеновалом.
Отец ничего не сказал мне, кто были те люди, среди которых мне предстояло жить долгую осень и зиму, кто должен теперь согреть меня своей заботой или застудить равнодушием. Очевидно, он считал, что все образуется само собой, что я привыкну к чужим так же, как он привыкал когда-то, живя и батрача у хозяев.
Каково же было мое удивление, когда вместо незнакомого сурового и почему-то обязательно бородатого казака, какого я рисовал себе, я увидел вышедшего нам навстречу аккуратно выбритого Матвея Кузьмича Рыбина, машиниста молотилки, уже известного мне по печальной истории с Яшкой Зубарем.
Я тут же вспомнил знойный августовский день, своего заклятого врага Петра Никитовича Панченко, гул молотилки и медный стаканчик, из которого, сидя в тени походного вагончика, потягивал водку Матвей Кузьмич, вспомнил капризы слабосильного паровичка, окутанный зноем и золотистой пшеничной пылью полевой ток. Как живой, встал в памяти Яшка Зубарь, рыжебородый, с дерзкими, удалыми глазами, вспомнилось, как он взял меня на полок молотилки, потом схватился в драке с тавричанами и как умирал с распоротым вилами животом под скирдой пахучей соломы.
