
Возраста ее не могли определить даже приблизительно. И скрывался он тщательно. По этому поводу рассказывали забавный анекдот (который, впрочем, относили иногда и к другим интересным дамам).
В период бегства из пределов Совдепии и хлопот о пропусках большевики опрашивали Любашу. Спросили, между прочим, о ее возрасте.
— Ну, это дудки, — решительно ответила она. — Этого вы от меня никогда не добьетесь. Можете, если хотите, расстреливать.
На вид ей было не больше тридцати, тридцати пяти. Но кто-то, человек как будто достоверный, клялся, что у нее в Харькове сын — большевистский комиссар.
Говорили также, что у нее замужняя дочь и взрослые внуки. Вообще — говорили много.
В эмиграции барон за бедностью и полной ненадобностью стушевался. Где-то что-то работал весьма неопределенное. То заведовал чьим-то образцовым курятником, то коптил рыбу, то точил гайки в граммофонной мастерской, то служил как chef de reception
Но отношения у супругов сохранились хорошие, товарищеские, и если условия сложного баронессиного быта позволяли, а печальные условия барона того требовали, то он иногда водворялся на несколько дней в ее элегантном особнячке. Ему стелили на диване, и он, как собака, целый день так и сидел на этой подстилке.
В Париже баронесса известна была под именем Любаши, к ней относились хорошо и успехам не завидовали, вероятно, потому, что ее ослепительная красота давала ей право на всякие радости жизни и на всякие пути к этим радостям.
Но забавнее всего, что среди подруг она считалась умной женщиной, тогда как если надо было бы установить незыблемую единицу, так сказать, исходное мерило глупости, то лучше и определеннее Любаши найти было бы невозможно. Говорили бы:
