
Здесь в Эйцена закралось ужасное подозрение, гораздо более жуткое, чем все предыдущие, поэтому он настороженно спросил: «Уж не анабаптист ли вы, не перекрещенец ли из тех, что поклоняются в Мюнстере черту и творят всяческое непотребство? Как вы относитесь к крещению?»
«Раз уж вы так любопытны, господин студиозус, отвечу. По-моему, лучше всего крестить в малом возрасте. Даже если младенцу купель не принесет благодати, то уж по крайней мере не повредит, зато обряд будет исполнен, причем как лютеранский, так и католический».
Подобное мнение показалось Эйцену вполне разумным, хотя ему все-таки претила мысль, что внутри, может, сидит кто-то, кто способен выкинуть какую-нибудь штуку или, не дай Бог, ввести в грех и его самого, и бессмертную душу.
Лейхтентрагер пустил своего коня шагом. «Отец мой, – сказал он, – был глазным врачом Балтазаром Лейхтентрагером в Китценгене-на-Майне, а супруга его, Анна-Мария, была беременна мною на девятом месяце, когда по приказу нашего маркграфа Казимира ему вместе с другими шестью десятками горожан и крестьян из окрестных деревень выкололи глаза».
«Видать, попал ваш отец в компанию к бунтовщикам», – догадался Эйцен.
«А он сам и был одним из зачинщиков, – сказал Лейхтентрагер. – Когда народ стал собираться, кто в панцире, кто с копьем, то господа из городского совета Китценгена стали успокаивать людей, мол, бунт всем только повредит; тогда мой отец выступил с гневной речью о том, что народ не должен поддаваться на сладкие посулы, и что на приманку из сала ловят, мол, глупых мышей, и что настала наконец пора, чтобы полетели с плеч головы кровопийц».
«Да, ужасные то были времена, – важно изрек Эйцен. – Но, слава Богу, теперь они позади, благодаря писаниям доктора Мартинуса Лютера и решительным действиям властей». Говоря это, Эйцен задался вопросом, сколь еще силен бунтарский дух старшего Лейхтентрагера в его сыне, что скачет рядом.
Однако тот преспокойно жевал сорванный с придорожного дерева листок.
