
Неожиданно он разволновался. Впалые щеки его покрылись круглыми чахоточными пятнами.
Из его слов я все отчетливее понимал, каких невероятных усилий стоило ему передо мной оправдываться!
Я чувствовал себя тогда еще настолько ребенком, все что он рассказывал настолько превосходило мои способности понимания, что постепенно странная тревога, которую пробуждала во мне его речь, переросла в тихий необъяснимый ужас.
Этот ужас, который год от года въедался в меня все глубже и глубже, по мере того, как я становился мужчиной, всякий раз просыпался во мне с новой силой, когда эта картина возникала в моих воспоминаниях.
В процессе того, как я осознавал всю чудовищность бытия, давлеющего над людьми, слова точильщика представали предо мной во всей их подлинной перспективе и глубине, и меня часто охватывал кошмар, когда я вспоминал об этой истории и перебирал в уме страницы трагической судьбы старого точильщика. И глубокий мрак, окутывавший его душу, я чувствовал в своей собственной груди, болезненно переживая чудовищное несоответствие между призрачным комизмом точильщика и его возвышенной и одновременно глубинной жертвенностью во имя ложного идеала, который, как обманчивый свет, коварно привнес в его жизнь сам сатана.
Тогда, ребенком, по впечатлением его рассказа, я мог бы сказать: это была исповедь сумасшедшего, предназначенная не для моих ушей, но я был вынужден слушать, хотел я того или нет, как будто чья-то невидимая рука, желавшая впрыснуть яд в мою кровь, удерживала меня.
Были мгновения, когда я ощущал себя дряхлым старцем: так живо вселилось в меня безумие точильщика. Я казался себе одних с ним лет или даже старше, а вовсе не подростком.
— Да, да, она была великой знаменитой актрисой, — приблизительно так начал он. — Аглая! Никто в этой жалкой дыре не догадывается об этом. Она не хотела, чтобы об этом узнали. Понимаете ли, господин Таубеншлаг, я не умею выразить то, что хотел бы.
