
Тихо море, пока сам на берегу. С берега хорошо оно. Что ему? По рыбе не тужит, а по нас и подавно.
Уже совсем развиднелось, когда это гляжу – глазёнки у моего у Вязанки соловеют, соловеют и всё. Спит!
Сон, что богатство. Больше спишь – больше хочется.
Похоже, нам столького всхотелось, что ух да ну! Пожалуй, и пушечной пальбы не услыхали бы, точно говорю. На какой же манер тогда обелить то, что мы не слышали – вот и здравствуйте, что приключилось! – не слышали, как поезд пришёл на конечную станцию, в Батум, не слышали, как выходил-высыпался горохом из вагона народ, не слышали, как уже в тупике убиралась проводница, доброта душа наша.
Прокинулся я, тормошу Вязанку.
Колчак сразу поднялся на локти. Вроде и не спал вовсе, а так лежал, травил перекур с дремотой.
– Ты чего, лучик света в трупном царстве?
– Коко, подхвались, что видел.
Колюта с глубокомысленной озабоченностью перекрестил зевающий до хруста в челюстях рот, лыбится себе на уме.
– А ты?
– Щи по-флотски. Толстые щи. В таких ложка будет стоять... Жаль, ложки не было...
– Ложился бы с ложкой.
– А где ты раньше был?
Вязанка не нашёлся, что ответить.
Разговор сам собой скомкался.
Легла мёртвая тишина.
С недобрым предчувствием глянул я на Вязанку.
Коляй по привычке приставил ладонь к уху, и чем сосредоточенней вслушивался он в тишину, тем заметней всё угасала веселость на его лице, всё отчетливей проступало выражение тревожного любопытства, смешанного с недоумением.
– А слышь, – совсем почти без голоса заговори Никола, – слышь, а чего это так тихо, как у меня под мышкой? А чего это мы стоим? Пришвартовались? Уже?
Вязанка уронил спрашиващий взгляд на луговину, что поднялась перед окном богатой золотой шапкой из одуванчиков в цвету.
– Да побей меня боцман, не может того быть! Вот что, долговязик, – по росту тебе и сан, – спустись в народ, подразведай, где мы, что там и как. Да живо мне! Не тяни резину! Порвёшь!
