
Когда к Мелвиллам приходили гости и восторгались интерьерами, Валери и Эразм чувствовали, что прожили жизнь не зря — жизнь продолжается! Но по утрам, в те долгие часы, когда Эразм пытался сосредоточить разбегающиеся мысли на литературе флорентийского Возрождения, а Валери наводила порядок в комнатах, — но в долгие послеобеденные часы, — но долгими и обычно холодными тоскливыми вечерами ореол вокруг обстановки меркнул, и «вещи» в старом палаццо становились просто вещами, скоплением рухляди, которая стоит и висит вокруг ad infinitam,
Короче, мало-помалу вся эта красота померкла в их глазах, померкло очарование Европы, Италии, — «что за прелесть эти итальянцы!» — померкло даже великолепие покоев на Арно. «Нет, будь у меня такая квартира, мне никогда, никогда в жизни не захотелось бы выйти из дому. Это сама гармония, само совершенство!» Естественно, слышать такие слова — это уже кое-что.
И тем не менее Валери с Эразмом уходили из дому — скажем больше, они уходили прочь от его вековой тишины, тяжелой, как камень, холодной, как мраморные полы; от его мертвенного величия.
— Ты чувствуешь, Дик, мы живем прошлым, — говорила мужу Валери. Она называла его Диком.
Стиснув зубы, они продолжали цепляться за этот колышек. Им не хотелось сдаваться. Не хотелось расписываться в своем поражении. Двенадцать лет они были «свободные» люди, живущие «полной, прекрасной жизнью». Двенадцать лет Америка была для них Содомом и Гоморрой, гнусным исчадием промышленной бездуховности.
Нелегко расписываться в своем поражении. Очень неприятно сознаваться, что тебя тянет назад. Но в конце концов, скрепя сердце, они решили вернуться — «ради сына».
